Нина Дмитриевна Колесникова (Нагишкина). 1967.
Воспоминания предоставлены И.Д. Нагишкиным,
сыном Д.Д.Нагишкина.
Два фрагмента:
В Николаевск мы перебрались в 1919 году. Он казался большим городом. Дома в основном деревянные, но добротно поставленные из строевого леса. Сообщение в навигационный период пароходами, а зимой – ездовыми собаками и оленями. Зимы выдавались снежные. <…> Квартировали мы у ссыльного осетина, который закупал на Сахалине партии лошадей, коров, а потом их перепродавал. Ему было лет 40 или 45, его жене Вассии лет 18.
С приходом в город партизан Тряпицына изменилось все. Хозяин отправил Вассию с ребенком в деревню. Все свое имущество спустил под пол и, опасаясь за свою жизнь, дома не находился. А в городе шли поголовные аресты. Связь с отцом была потеряна (он должен был в это время быть в Аяне).
Деньгами и продуктами мы снабжались через ту организацию, где отец работал. Этим командовал инженер Любатович. Он был прекрасным человеком, его многие хвалили за безвозмездную помощь бедным и многодетным семействам.
Правда, это не спасло. Его убили прямо на дворе, перед окнами квартиры – прикладами. А в это время его 28-летняя дочь лежала на кровати, зарывшись в подушки, без чувств. Каждую ночь пустел какой-нибудь дом. Убивали прямо на льду реки Амур, часто просто топили в прорубях, но с этим не успевали управляться, и огромные кучи трупов росли у прорубей, дожидаясь своего времени, чтобы уйти под лед...
Неорганизованная толпа решала виновность того или иного лица. Часто какая-нибудь горластая баба, всех переорав, вела за собой толпу к своей цели, и начинался погром. Били, тащили, раздевали на ходу уже безмолвного и посиневшего
человека.
Я тогда училась в четвертом классе гимназии. Однажды к нам пришла в сопровождении своей свиты атаманша Нина Лебедева. Все осмотрела, потребовала списки учениц и предложила устроить вечер с участием партизан. Четвертый
класс она отнесла к числу «взрослых» и обязала всех прийти на вечер. Когда маме сказали об этом, она предложила мне не ходить, и я осталась дома. Когда я на другой день отправилась в гимназию, увидела, что классы опустели, и в них полный беспорядок. Классная дама спросила меня, почему я не приходила на вечер, и я сослалась на нездоровье. Тогда она меня обязала принести справку, поскольку накануне Лебедева вновь проверяла списки учениц и желала знать причину моего отсутствия.
Пока я была одна в коридоре, ко мне подошла учительница и, убедившись, что вокруг никого нет, погладила меня по голове и сказала: «Как хорошо, что тебя не было! Но справку обязательно принеси...» Глаза ее и лицо были очень грустными. Позже я узнала, что на «вечере» все партизаны перепились, напоили девушек и порасхватали их по классам.
Справку я представила. Наша семья висела на волоске. И я, и Митя прекрасно понимали, что в один из дней – не сегодня-завтра – нас могут ликвидировать.
Весной появились объявления об эвакуации населения.
Как я уже писала, мама чуть не круглыми сутками выстаивала в очередях за пропуском, а мы с Димой были предоставлены сами себе. Мы уже не пели и не играли, а прислушивались к каждому шороху и стуку. Однажды к нам пожаловали трое вооруженных корейцев. Стучали в ворота, а мы затаились и молчали. Тогда они стали прикладами вышибать калитку, и пришлось открыть. Они потребовали мужскую обувь, но отцовские штиблеты на пуговицах им не понравились. Велели открыть хозяйскую половину, а когда я сказала, что ключей нет, сломали замок, но там оказалось шаром покати, одни стены. Зашли к нам, посмотрели на сундуки, попробовали вскрыть, расколотить – не получилось. Потребовали ключи, а их у меня не было, один вскинул винтовку, другой ударил по ней снизу вверх. Выстрел, но пуля уходит в потолок. Между корейцами завязывается борьба. Наконец все успокоились, а мне сказали, что зайдут завтра утром, и чтобы мы приготовили штиблеты на шнурках, а то всех постреляют. На наше счастье мы в тот вечер выехали из Николаевска.
Выехали в чем были, бросили все, так как вещи могли привести нас к гибели.
Выезд из Николаевска со своими семьями девушек с 16летнего возраста был запрещен. Они должны были идти тайгой вместе с партизанами.
На мое счастье мне было всего 13 лет.
Мы поселились в местечке Гуга, состоявшем из трех небольших домиков и нескольких амбаров на сваях. В одном домике нас поселили вместе с четырьмя семьями. Все были с детьми один другого меньше. Самые старшие – я и моя подружка Глафира (потом ставшая женой моего брата Александра). Жили, деля последний кусок между собой. Хлебного пайка было недостаточно, а приварка никакого не было. Я видела, что мама отдает нам с Димой свой хлеб...
Однажды к нам в Гугу приехал Тряпицын со своей Ниной Лебедевой. Это был 23-летний паренек, хорошо сложенный, блондин с голубыми глазами, очень кроткими и добрыми.
Я была поражена его видом, не хотела верить, что это тот самый Тряпицын, на совести которого столько безвинно погибших человеческих душ, слезы сирот, изуродованные трупы детей и женщин, замученных его сподвижниками. Нина Лебедева оказалась женщиной маленького роста, на вид лет 35, с большими синими глазами, всегда опущенными вниз и не глядящими на собеседника. Одета она была в облегающую блузку, короткую юбку поверх брюк, заправленных в сапоги с ботфортами, на голове черная широкополая шляпа.
На пригорке, где я обычно удила рыбу, стояла небольшая церквушка, где располагался фельдшер и принимал больных. Лебедева направилась в церковь и с помощью своей свиты запалила большой костер, в котором они сожгли все иконы. После чего атаманша отбыла на своем пароходе.
Иногда в Гугу приходили катера для ареста кого-то из жителей.
Я из своего укрытия наблюдала за катером и людьми и все время боялась, что арестуют маму. Но чаша сия нас миновала.
Я видела, как катер с арестованными выходил на середину Амгуни, и по воде отчетливо разносились голоса:
«Прыгай! уплывешь – твое счастье!» И человек бросался за борт, а катер плыл за ним, раздавались настигающие выстрелы винтовки...
Когда мы пекли хлеб, а это было чаще всего ночью в печах на берегу реки, когда все население спало, и луна яркой по-лосой пролегала поперек реки, мы с мамой нередко замечали что-то плывущее по Амгуни. Иногда темный предмет проплывал у самого берега и попадал в полосу лунного света, и мы видели, что это. Плыли женщины, дети и редко мужчины с обрезанными ушами, носами, с отрубленными пальцами, с резаными, колотыми штыковыми ранами. Хоронить их было запрещено. Население обязали отталкивать трупы от берега. Так они и плыли по течению в Николаевск к японцам, которые в ту пору уже заняли город.
<…>
Вскорости появилась газета-летучка, совсем маленькая, в ней – только о действиях восставшей группы партизан во главе с Андреевым, об аресте и расстреле Тряпицына и Нины Лебедевой. Тряпицын жил на пароходе со своей охраной. Когда Андреев с восставшими приплыл к Керби, была ночь, и их к Тряпицыну не пускали. Тогда часовым крикнули: «Пропустите! Мы с важным сообщением, японцы подступают!» Тряпицын был взят в своей каюте, там же на него надели наручники. Он взглянул на свои руки и сказал: «Не от таких убегал!» Тогда ему сковали и ноги. При обыске была изъята фотокарточка Тряпицына, на которой его рукой было написано: «Нинке Лебедевой от бандита Яшки». Они были расстреляны. Их трупы лежали три дня, чтобы весь народ мог убедиться, что их действительно больше нет. В той же летучке было написано, что Тряпицын задумал оставить в живых только 35 человек своих приближенных, остальных вместе со своим отрядом уничтожить, потом с награбленным золотом через тайгу уйти в Благовещенск. После расстрела Тряпицына Андреев отбыл в Благовещенск и там был арестован. Вместо него прислали некоего Безднина. Вскоре после его приезда нас всех погрузили на баржу и отправили в Сергиево-Михайловск, где мы долго ждали дальнейших распоряжений.
Однажды ранним утром, когда нас окутал густой туман, такой непроницаемый, что, как я ни старалась что-то увидеть с борта, видела только вату тумана, мне показалось, что я cлышу звук моторки. И с другой стороны тоже застучала моторка, но видно ничего не было. Но когда туман понемногу рассеялся, я увидела множество моторных лодок и катеров с пулеметами на носу. Японцы! Между беженцами началась паника. Тот, кто носил японские вещи, стал срывать их с себя и бросать в воду, но течения почти не было, и эти вещи не тонули, а лежали на тихой воде чуть-чуть покачиваясь.
Японский офицер сказал: «Господа, успокойтесь! Мы вам ничего не сделаем, только довезем до Николаевска, чтобы вы на него теперь посмотрели». А партизанам предложил сдавать оружие и выходить на берег. Партизаны по одному выходили на берег, где уже стояли цепочкой японцы, принимавшие оружие. К нам на баржу поставили японских часовых. Между прочим, пока мы разговаривали, с верховьев показался пароход. Все заговорили, что это, наверно, Безднин. Японцы тоже заметили его и начали окружать. Тогда пароход повернул обратно. Нас действительно довезли до Николаевска и высадили на берег.
В городе торчали только печные трубы да два каменных здания, уцелевшие от пожара. Мы с мамой пришли к пепелищу нашей квартиры, молча постояли. Хотелось кушать. Неподалеку находились землянки, в которых ютились жители, спасшиеся от пожара в городе.Тут мы узнали, что наш хозяин жив и тоже живет в землянке. <…>
На другой день все беженцы собрались на берегу, и японцы стали спрашивать, кто желает остаться в Николаевске и кто хочет выехать и куда. На мамину просьбу уехать в Читу ответили, что там власть другая, и предложили выбор: Хабаровск или Владивосток. Мы остановились на Владивостоке, хотя этот город ничего не сулил нам особенного.
В Николаевске нас посадили на пароход. Денег у нас не было, есть нечего, ехали с тоской на душе, сосало под ложечкой. В Хабаровске была пересадка на поезд. Желудок требовал пищи. Нахохлившись, сжавшись в комок, мы уныло молчали, не прося у мамы еды, знали, что у нее ничего больше нет. Однажды Дима вдруг спустился под сходни и увидел кошелек. В нем оказались японские сэны, примерно с рубль. На эти деньги мы прожили неделю. Прибыв во Владивосток, мы остановились на вокзале и жили там несколько дней, так как не знали, куда нас направят. В городе свирепствовала дизентерия, и я вскоре тяжко заболела и попала в больницу. Когда через две недели меня выписали, мама с Димой уже находились на Второй Речке. Первое время мы питались обедами из японской полевой кухни: в обед нам наливали полкотелка фасолевого супа на троих. Это на сутки.
С приходом к власти Тряпицына город забурлил. Начались аресты,
народные самосуды. Просыпаясь утром, мы не обнаруживали то одних
соседей, то других. Домохозяин, у которого мы квартировали,
скрылся, и мы остались в доме одни. Город постепенно умирал. Весной
были расклеены объявления о порядке получения пропусков на выезд из
города в связи с эвакуацией населения и наступлением японских частей.
Город планировали взорвать, чтобы он не достался японцам. И потянулся
народ за пропусками, выстаивая чуть не сутками в очередях, а потом
партиями отправлялся на пароходах и баржах вверх по Амгуни.
Наша мама также с утра и до ночи проводила в очередях, но в
выдаче пропуска ей отказывали. Наш отец был «чиновником» –
инженером-интеллигентом, а интеллигенция была осуждена на уничтожение.
Тряпицын вошел в город с черными флагами, гласящими: «Смерть государству!»,
«Смерть интеллигенции!», «Смерть буржуазии!».
Улицы опустели, замерли, вокруг нас уже никого не было. Лишь мы с Митей
маячили на крыльце пустого дома, высматривая маму. Небольшие группы
тряпицынских партизан развлекались на опустевших улицах, стреляя в
беспризорный и голодный скот.
Мы разучились говорить громко, забыли, что такое смех. Пропуск мама
получила в последний день перед взрывом города через знакомого,
с которым судьба свела нас по дороге в Николаевск, когда он еще
и не предполагал, что будет состоять в партизанах при отряде Тряпицына.
Последняя баржа отчалила от пристани, на ней по воле Божией была
и наша семья. Мы плыли в неизвестное будущее. Не слышалось
ни веселых разговоров, ни смеха, все было погружено в безмолвие, и только
изредка его нарушал крик ребенка. Николаевск оставил тяжелый след
на наших душах. Мы оледенели и нескоро после этого оттаяли...
Пропуск у нас был до села Керби, но, по совету помощника капитана парохода,
тянущего нашу баржу, мы высадились, не доезжая до Керби, в поселке Гуга,
который состоял из трех домиков. В одном из них поселился эмиссар со
своей семьей, в двух других расселили беженцев, прибывших с нами. В
«нашем» домике поселилось пять семейств. Спать ложились все подряд на пол,
и ночью не было свободного места, чтобы шагнуть.
Источник (стр. 24 – 28)
Воспоминания предоставлены И.Д. Нагишкиным,
сыном Д.Д.Нагишкина.
Два фрагмента:
В Николаевск мы перебрались в 1919 году. Он казался большим городом. Дома в основном деревянные, но добротно поставленные из строевого леса. Сообщение в навигационный период пароходами, а зимой – ездовыми собаками и оленями. Зимы выдавались снежные. <…> Квартировали мы у ссыльного осетина, который закупал на Сахалине партии лошадей, коров, а потом их перепродавал. Ему было лет 40 или 45, его жене Вассии лет 18.
С приходом в город партизан Тряпицына изменилось все. Хозяин отправил Вассию с ребенком в деревню. Все свое имущество спустил под пол и, опасаясь за свою жизнь, дома не находился. А в городе шли поголовные аресты. Связь с отцом была потеряна (он должен был в это время быть в Аяне).
Деньгами и продуктами мы снабжались через ту организацию, где отец работал. Этим командовал инженер Любатович. Он был прекрасным человеком, его многие хвалили за безвозмездную помощь бедным и многодетным семействам.
Правда, это не спасло. Его убили прямо на дворе, перед окнами квартиры – прикладами. А в это время его 28-летняя дочь лежала на кровати, зарывшись в подушки, без чувств. Каждую ночь пустел какой-нибудь дом. Убивали прямо на льду реки Амур, часто просто топили в прорубях, но с этим не успевали управляться, и огромные кучи трупов росли у прорубей, дожидаясь своего времени, чтобы уйти под лед...
Неорганизованная толпа решала виновность того или иного лица. Часто какая-нибудь горластая баба, всех переорав, вела за собой толпу к своей цели, и начинался погром. Били, тащили, раздевали на ходу уже безмолвного и посиневшего
человека.
Я тогда училась в четвертом классе гимназии. Однажды к нам пришла в сопровождении своей свиты атаманша Нина Лебедева. Все осмотрела, потребовала списки учениц и предложила устроить вечер с участием партизан. Четвертый
класс она отнесла к числу «взрослых» и обязала всех прийти на вечер. Когда маме сказали об этом, она предложила мне не ходить, и я осталась дома. Когда я на другой день отправилась в гимназию, увидела, что классы опустели, и в них полный беспорядок. Классная дама спросила меня, почему я не приходила на вечер, и я сослалась на нездоровье. Тогда она меня обязала принести справку, поскольку накануне Лебедева вновь проверяла списки учениц и желала знать причину моего отсутствия.
Пока я была одна в коридоре, ко мне подошла учительница и, убедившись, что вокруг никого нет, погладила меня по голове и сказала: «Как хорошо, что тебя не было! Но справку обязательно принеси...» Глаза ее и лицо были очень грустными. Позже я узнала, что на «вечере» все партизаны перепились, напоили девушек и порасхватали их по классам.
Справку я представила. Наша семья висела на волоске. И я, и Митя прекрасно понимали, что в один из дней – не сегодня-завтра – нас могут ликвидировать.
Весной появились объявления об эвакуации населения.
Как я уже писала, мама чуть не круглыми сутками выстаивала в очередях за пропуском, а мы с Димой были предоставлены сами себе. Мы уже не пели и не играли, а прислушивались к каждому шороху и стуку. Однажды к нам пожаловали трое вооруженных корейцев. Стучали в ворота, а мы затаились и молчали. Тогда они стали прикладами вышибать калитку, и пришлось открыть. Они потребовали мужскую обувь, но отцовские штиблеты на пуговицах им не понравились. Велели открыть хозяйскую половину, а когда я сказала, что ключей нет, сломали замок, но там оказалось шаром покати, одни стены. Зашли к нам, посмотрели на сундуки, попробовали вскрыть, расколотить – не получилось. Потребовали ключи, а их у меня не было, один вскинул винтовку, другой ударил по ней снизу вверх. Выстрел, но пуля уходит в потолок. Между корейцами завязывается борьба. Наконец все успокоились, а мне сказали, что зайдут завтра утром, и чтобы мы приготовили штиблеты на шнурках, а то всех постреляют. На наше счастье мы в тот вечер выехали из Николаевска.
Выехали в чем были, бросили все, так как вещи могли привести нас к гибели.
Выезд из Николаевска со своими семьями девушек с 16летнего возраста был запрещен. Они должны были идти тайгой вместе с партизанами.
На мое счастье мне было всего 13 лет.
Мы поселились в местечке Гуга, состоявшем из трех небольших домиков и нескольких амбаров на сваях. В одном домике нас поселили вместе с четырьмя семьями. Все были с детьми один другого меньше. Самые старшие – я и моя подружка Глафира (потом ставшая женой моего брата Александра). Жили, деля последний кусок между собой. Хлебного пайка было недостаточно, а приварка никакого не было. Я видела, что мама отдает нам с Димой свой хлеб...
Однажды к нам в Гугу приехал Тряпицын со своей Ниной Лебедевой. Это был 23-летний паренек, хорошо сложенный, блондин с голубыми глазами, очень кроткими и добрыми.
Я была поражена его видом, не хотела верить, что это тот самый Тряпицын, на совести которого столько безвинно погибших человеческих душ, слезы сирот, изуродованные трупы детей и женщин, замученных его сподвижниками. Нина Лебедева оказалась женщиной маленького роста, на вид лет 35, с большими синими глазами, всегда опущенными вниз и не глядящими на собеседника. Одета она была в облегающую блузку, короткую юбку поверх брюк, заправленных в сапоги с ботфортами, на голове черная широкополая шляпа.
На пригорке, где я обычно удила рыбу, стояла небольшая церквушка, где располагался фельдшер и принимал больных. Лебедева направилась в церковь и с помощью своей свиты запалила большой костер, в котором они сожгли все иконы. После чего атаманша отбыла на своем пароходе.
Иногда в Гугу приходили катера для ареста кого-то из жителей.
Я из своего укрытия наблюдала за катером и людьми и все время боялась, что арестуют маму. Но чаша сия нас миновала.
Я видела, как катер с арестованными выходил на середину Амгуни, и по воде отчетливо разносились голоса:
«Прыгай! уплывешь – твое счастье!» И человек бросался за борт, а катер плыл за ним, раздавались настигающие выстрелы винтовки...
Когда мы пекли хлеб, а это было чаще всего ночью в печах на берегу реки, когда все население спало, и луна яркой по-лосой пролегала поперек реки, мы с мамой нередко замечали что-то плывущее по Амгуни. Иногда темный предмет проплывал у самого берега и попадал в полосу лунного света, и мы видели, что это. Плыли женщины, дети и редко мужчины с обрезанными ушами, носами, с отрубленными пальцами, с резаными, колотыми штыковыми ранами. Хоронить их было запрещено. Население обязали отталкивать трупы от берега. Так они и плыли по течению в Николаевск к японцам, которые в ту пору уже заняли город.
<…>
Вскорости появилась газета-летучка, совсем маленькая, в ней – только о действиях восставшей группы партизан во главе с Андреевым, об аресте и расстреле Тряпицына и Нины Лебедевой. Тряпицын жил на пароходе со своей охраной. Когда Андреев с восставшими приплыл к Керби, была ночь, и их к Тряпицыну не пускали. Тогда часовым крикнули: «Пропустите! Мы с важным сообщением, японцы подступают!» Тряпицын был взят в своей каюте, там же на него надели наручники. Он взглянул на свои руки и сказал: «Не от таких убегал!» Тогда ему сковали и ноги. При обыске была изъята фотокарточка Тряпицына, на которой его рукой было написано: «Нинке Лебедевой от бандита Яшки». Они были расстреляны. Их трупы лежали три дня, чтобы весь народ мог убедиться, что их действительно больше нет. В той же летучке было написано, что Тряпицын задумал оставить в живых только 35 человек своих приближенных, остальных вместе со своим отрядом уничтожить, потом с награбленным золотом через тайгу уйти в Благовещенск. После расстрела Тряпицына Андреев отбыл в Благовещенск и там был арестован. Вместо него прислали некоего Безднина. Вскоре после его приезда нас всех погрузили на баржу и отправили в Сергиево-Михайловск, где мы долго ждали дальнейших распоряжений.
Однажды ранним утром, когда нас окутал густой туман, такой непроницаемый, что, как я ни старалась что-то увидеть с борта, видела только вату тумана, мне показалось, что я cлышу звук моторки. И с другой стороны тоже застучала моторка, но видно ничего не было. Но когда туман понемногу рассеялся, я увидела множество моторных лодок и катеров с пулеметами на носу. Японцы! Между беженцами началась паника. Тот, кто носил японские вещи, стал срывать их с себя и бросать в воду, но течения почти не было, и эти вещи не тонули, а лежали на тихой воде чуть-чуть покачиваясь.
Японский офицер сказал: «Господа, успокойтесь! Мы вам ничего не сделаем, только довезем до Николаевска, чтобы вы на него теперь посмотрели». А партизанам предложил сдавать оружие и выходить на берег. Партизаны по одному выходили на берег, где уже стояли цепочкой японцы, принимавшие оружие. К нам на баржу поставили японских часовых. Между прочим, пока мы разговаривали, с верховьев показался пароход. Все заговорили, что это, наверно, Безднин. Японцы тоже заметили его и начали окружать. Тогда пароход повернул обратно. Нас действительно довезли до Николаевска и высадили на берег.
В городе торчали только печные трубы да два каменных здания, уцелевшие от пожара. Мы с мамой пришли к пепелищу нашей квартиры, молча постояли. Хотелось кушать. Неподалеку находились землянки, в которых ютились жители, спасшиеся от пожара в городе.Тут мы узнали, что наш хозяин жив и тоже живет в землянке. <…>
На другой день все беженцы собрались на берегу, и японцы стали спрашивать, кто желает остаться в Николаевске и кто хочет выехать и куда. На мамину просьбу уехать в Читу ответили, что там власть другая, и предложили выбор: Хабаровск или Владивосток. Мы остановились на Владивостоке, хотя этот город ничего не сулил нам особенного.
В Николаевске нас посадили на пароход. Денег у нас не было, есть нечего, ехали с тоской на душе, сосало под ложечкой. В Хабаровске была пересадка на поезд. Желудок требовал пищи. Нахохлившись, сжавшись в комок, мы уныло молчали, не прося у мамы еды, знали, что у нее ничего больше нет. Однажды Дима вдруг спустился под сходни и увидел кошелек. В нем оказались японские сэны, примерно с рубль. На эти деньги мы прожили неделю. Прибыв во Владивосток, мы остановились на вокзале и жили там несколько дней, так как не знали, куда нас направят. В городе свирепствовала дизентерия, и я вскоре тяжко заболела и попала в больницу. Когда через две недели меня выписали, мама с Димой уже находились на Второй Речке. Первое время мы питались обедами из японской полевой кухни: в обед нам наливали полкотелка фасолевого супа на троих. Это на сутки.
___________________________________________
С приходом к власти Тряпицына город забурлил. Начались аресты,
народные самосуды. Просыпаясь утром, мы не обнаруживали то одних
соседей, то других. Домохозяин, у которого мы квартировали,
скрылся, и мы остались в доме одни. Город постепенно умирал. Весной
были расклеены объявления о порядке получения пропусков на выезд из
города в связи с эвакуацией населения и наступлением японских частей.
Город планировали взорвать, чтобы он не достался японцам. И потянулся
народ за пропусками, выстаивая чуть не сутками в очередях, а потом
партиями отправлялся на пароходах и баржах вверх по Амгуни.
Наша мама также с утра и до ночи проводила в очередях, но в
выдаче пропуска ей отказывали. Наш отец был «чиновником» –
инженером-интеллигентом, а интеллигенция была осуждена на уничтожение.
Тряпицын вошел в город с черными флагами, гласящими: «Смерть государству!»,
«Смерть интеллигенции!», «Смерть буржуазии!».
Улицы опустели, замерли, вокруг нас уже никого не было. Лишь мы с Митей
маячили на крыльце пустого дома, высматривая маму. Небольшие группы
тряпицынских партизан развлекались на опустевших улицах, стреляя в
беспризорный и голодный скот.
Мы разучились говорить громко, забыли, что такое смех. Пропуск мама
получила в последний день перед взрывом города через знакомого,
с которым судьба свела нас по дороге в Николаевск, когда он еще
и не предполагал, что будет состоять в партизанах при отряде Тряпицына.
Последняя баржа отчалила от пристани, на ней по воле Божией была
и наша семья. Мы плыли в неизвестное будущее. Не слышалось
ни веселых разговоров, ни смеха, все было погружено в безмолвие, и только
изредка его нарушал крик ребенка. Николаевск оставил тяжелый след
на наших душах. Мы оледенели и нескоро после этого оттаяли...
Пропуск у нас был до села Керби, но, по совету помощника капитана парохода,
тянущего нашу баржу, мы высадились, не доезжая до Керби, в поселке Гуга,
который состоял из трех домиков. В одном из них поселился эмиссар со
своей семьей, в двух других расселили беженцев, прибывших с нами. В
«нашем» домике поселилось пять семейств. Спать ложились все подряд на пол,
и ночью не было свободного места, чтобы шагнуть.
______________________________
Источник (стр. 24 – 28)


