9 липня о 21:17 ·
Сказать на Воскресном вечере у В.Соловьева удалось не все, но, как обещал, публикую тезисы на тему: Какие духовные ценности Россия может предложить Западу.
( Read more... )
Я вот думаю: а что было бы, если бы Воланд прибыл в Москву сейчас. То есть не в Москву Сталина, а в Москву Путина? И время по сюжету подходящее — как раз весна, дело к маю.
Как вы помните, во время триумфального выступления своей свиты на московских подмостках «профессор» делает эдакое философское отступление, пристально рассматривая зрителей:Ну что же, они — люди как люди. Любят деньги, но ведь это всегда было...Человечество любит деньги, из чего бы те ни были сделаны, из кожи ли, из бумаги ли, из бронзы или из золота. Ну, легкомысленны... ну, что ж... и милосердие иногда стучится в их сердца... обыкновенные люди... в общем, напоминают прежних... квартирный вопрос только испортил их...
Мы вернулись к себе
Когда только подступало осознание, что экономические дела наши швах, в высказываниях патриотически настроенных граждан отчетливо звучала интонация… облегчения, что ли? Словно все наконец стало так, как должно быть. Помните, как звучало рефреном весь прошлый год: «Мы вернулись домой». Крым – в Россию, россияне – в СССР. Мы дома. Прореженные полки магазинов, еда из не пойми чего, заграница кому-то недоступна, а кому-то уже не по карману, все нас не любят, вокруг враги, своим тоже нельзя доверять – небось нацпредатели, только ядерные ракеты наша защита – МЫ ДОМА. Можно больше не играть в эти скучные буржуазные игры, не строить планов, не стремиться что-то развить и улучшить. Можно жить себе от зарплаты до зарплаты, от урожая с огорода до урожая, и знать, что ты не хуже других. А то и получше, потому что живешь в Великой Стране, а они не пойми в каком позорище с бородатыми женщинами.
Это очень глубокая потребность – чтобы все было знакомо и чтобы жить как всегда.
Все это было бы очень мило и возвышенно, если бы не другая сторона этой песни про народ, презирающий сытость и комфорт, живущий ради исполнения некой высшей, надчеловеческой, державной миссии. Эта другая сторона — пренебрежение собой, отношение к себе как к средству. И оно поразительно, до мелочей совпадает с тем, как всегда относилось к людям российское государство: как к расходному материалу, который должен быть счастлив лечь костьми в фундамент великих побед.
Но жить хуже – это в вегетарианские времена. А когда вечер перестает быть томным, ставки растут, и от населения требуется готовность вообще не держаться за жизнь.
…Здесь веками скармливали народ всегда голодному государству-хищнику. И еще требовали, чтобы он в процессе писал кипятком от счастья, что пригодился, не зря прожил жизнь. И чтоб не смел даже мечтать о безопасности и благополучии, не смел относиться к своей жизни, своему имуществу, своим правам как к ценности.
Вот хоть из сравнительно недавнего — протоиерей Всеволод Чаплин в программе «Клинч» на радиостанции «Эхо Москвы»: «Если общество живет в условиях относительного мира, – спокойствия, сытости, – какое–то количество десятилетий, парочку–троечку, оно может прожить в условиях светскости. Никто не пойдет умирать за рынок или демократию, а необходимость умирать за общество, его будущее рано или поздно возникает. Мир долгим не бывает. Мир сейчас долгим, слава Богу, не будет. Почему я говорю «слава Богу» – общество, в котором слишком много сытой и спокойной, беспроблемной, комфортной жизни – это общество, оставленное Богом, это общество долго не живет. Баланс между светскостью и религиозностью, наверное, выправит сам Бог, вмешавшись в историю и послав страдания. Страдания, которые в этом случае пойдут на пользу. Потому что они позволят опомниться тем, кто слишком привык жить тихо, спокойно и комфортно. Придется пожить иначе».
Мне кажется, вот это и есть русофобия. Высокими словами загонять свой народ в вечную не-жизнь, навязывать ему виктимность, волю к страданию, влечение к смерти – невероятная подлость. Отдельно впечатляет фантазия садистического бога, питающегося людскими бедами и тщательно следящего, чтобы число их не уменьшалось.
— Пропаганда действительно очень серьезная, очень умелая и, с точки зрения Кремля, очень эффективная. В плане использования политических технологий она беспрецедентна: таких массированных кампаний и в позднесоветское время не было. Но никакая кампания не может переналадить мозги, поменять знак в сознании. Люди готовы верить в то, что предлагает пропаганда, потому, что пропаганда предлагает им то, что соответствует их картине реальности. Все мотивы, приписываемые Западу и так называемым внутренним врагам (равно как и власти), понятны людям, потому что это их собственные структуры сознания.
— «То, о чем вы задумывались, но стеснялись сказать вслух»?
— Точно. В этом смысле Путин – лишь персонификация массовых представлений, их среднеарифметическое. Он — воплощение подавленных желаний, недоступных, а потому — вытесняемых моделей поведения. Но он не инициатор этого, он, если хотите, катализатор, активатор. Мне кажется, что ситуация гораздо серьезнее, чем это кажется на первый взгляд.
Первые признаки реакции в общественном сознании стали заметны уже начиная с 1999 года, когда с Борисом Дубиным мы опубликовали статью «Время серых».
— Уже тогда вы это время разглядели?
— Не только мы. Левада писал о нарастании авторитарных ожиданий в обществе и усилении консервативного, реакционного тренда. Но политически эти тенденции начали проявляться примерно с 2002—2003 года — с административной реформы, с преследования независимых бизнес-групп, с подчинения ФСБ финансовых структур и потоков, структур государственного управления.
— Началось все с медиа. Вспомним зачистку НТВ в 2000 году.
— Это правда. Началось с медиа, с цензуры информации во время второй чеченской войны. И пошло-поехало.
— Почему это произошло?
— Да потому, что принципиальная часть институциональной системы, то есть наиболее важные институты, практически не изменилась с советских времен. Еще раз нам было продемонстрировано значение тайной политической полиции, которая, пользуясь своим особым, экстраправовым статусом и действуя в неправовых рамках, — устанавливает контроль над существующими системами, постепенно подчиняя их. Это оказалось несложно, потому что к власти пришли чекисты, бывшие сотрудники КГБ – с их менталитетом, с их пониманием реальности, с их фобиями, а также представлениями об интересах государства. И они медленно и незаметно, но очень последовательно потянули за собой всю идеологию гэкачепистов.
Напомню, что еще до путча тогдашний глава КГБ Крючков выступал с предупреждениями, что все намечаемые реформы и все демократическое движение инициированы, спровоцированы и проплачены Западом, Госдепом, что это скрытые агенты – сознательные или несознательные. Эта идеология проникала в деятельность новых российских госструктур и сохранилась до сих пор.
Причем эти советские институциональные структуры не просто восстановились, а соединились опять в систему. То, что распалось в 91-м году, и то, что с переменным успехом пытались разрушить в первой половине 90-х годов, — сегодня в полной мере восстановилось.
— Что конкретно ты имеешь в виду?
— Так называемый тоталитарный синдром, описанный многократно в исследованиях тоталитаризма. Прежде всего это фактически однопартийная система. Потому что пул допущенных к власти партий – это, конечно, не признак многопартийности, а просто разные фракции одной и той же партии, вполне подконтрольные системе. А что такое однопартийная система? Это сращение партии и государства, это установление контроля над всей административной системой и, соответственно – через управление социальными процессами,– над социальной структурой. Это сращение высшей власти с экономическими структурами. При, повторяю, всесилии тайной политической полиции, действующей вне правовых рамок и подчиняющей своему влиянию и суд, и прокуратуру, и другие институты. Процесс над Ходорковским в этом смысле весьма показателен.
— Сюда же относятся, видимо, не только громкие процессы с политической подоплекой, но и прикрываемые силовиками и имитацией правосудия всевозможные поглощения, разорения и рейдерские захваты на экономическом микроуровне.
— И на микро-, и на макроуровне. Потому что эта политика увенчалась созданием гигантских государственных корпораций. Они сочетают в себе государственные и частные признаки, поэтому не контролируются как государственные ведомства. Что дает простор для коррупции, обогащения и для прямого поддержания режима — корпорации становятся его казной, его карманами.
Итак, что мы имеем? Однопартийную систему. Всесильную тайную политическую полицию. Контроль над средствами массовой информации, превращение их в средства пропаганды.
— Ты еще говорил о сращении государства и экономики.
— Разумеется. Причем это не просто подчинение политическим интересам всех финансовых потоков, но и постепенное выдвижение в экономике на первый план политических целей сохранения режима, а не развития экономики.
То есть – вопреки национальным интересам установился приоритет политических и геополитических интересов над интересами населения, самого общества и собственно экономики.
Еще пару слов об однопартийной системе. Это не просто механизм поддержки так называемой суверенной электоральной демократии, но и устранение представительства разных групп населения, соответственно, и выражения их интересов, их точки зрения. Однопартийная система — это очень важное условие для создания тотального единомыслия. Конечно, при поддержке пропаганды, заменяющей объективную информацию и дискуссию.
— Конструкция «ЕР плюс допущенные к власти партии-сателлиты» сильно напоминает то, что было в ГДР и в других странах «народной демократии». Сателлиты выполняют функции как бы представительства интересов тех, кого партии власти впрямую представлять неудобно, «очистки» таких неудобных социальных настроений от экстремизма и их включения в общую политику режима. Например, либеральные демократы занимаются некоей санацией национализма, а коммунисты работают с прошлым сознанием, тоже как бы пропущенным через центрифугу и очищенным от левачества.
— Официальные «оппозиционеры» абсорбируют социальные протестные настроения в своих сегментах и нейтрализуют их, делая таким образом управляемыми для Кремля. «Управляемая демократия» превращает выборы в полностью контролируемый административный процесс. При этом подавляется групповое представительство, соответственно, возможность участия людей в политике, ответственность за принимаемые решения и важное для общественного сознания чувство, что «что-то можно сделать»: добиться своих целей, решить конкретные проблемы на федеральном, региональном, местном уровне. Пресечение таких возможностей создает в массовом сознании дефект, который психологи называются «выученной беспомощностью». Это когда, что бы ты ни делал, все равно ничего не получается. И тогда люди (как и животные, на которых психологи отрабатывали это) просто отказываются от действия.
— В ваших исследованиях достаточно давно прослеживается идея бесполезности действия. Мол, «мы ни на что не влияем»…
— 85% говорят, что… «я не могу ни на что повлиять», «я отвечаю только за свою семью» — и больше ничего. Тем самым разрушается сама ткань общества, ткань общественной солидарности.
И еще один тоталитарный признак. Это — вождь, персонификация всего символически целого. В прежних конструкциях тоталитаризма он наделялся статусом харизматического лидера, обладающего особыми, необычайными личными свойствами. Но мне кажется, что такая фигура — обязательный компонент лишь домедийного, дотелевизионного тоталитаризма. Идея харизматического вождя (пророка, демагога, удачливого генерала) предполагает личное воздействие на массы на митингах, в каких-то публичных выступлениях. В наших условиях при такой интенсивности контроля в медиапространстве, при новых технологиях харизматический эффект может быть создан медийными средствами. Наш президент — это медийный персонаж, а не государственный деятель, предлагающий новые политические цели, новые горизонты и решения. Это не Черчилль, не Рузвельт, это функция медиа. Во время президентской кампании 2012 года 75% новостного времени занимали сообщения о Путине. Остальным кандидатам достались 25% на всех. Поэтому возникает эффект, который Левада называл «наведенной харизмой»:
это создание образа всемогущего безальтернативного лидера, который, собственно, и должен определять всю политику.
Еще одна очень важная вещь — идеология. До самого последнего времени я думал, что идеологии нет. Как говорится, only business. Но с украинским кризисом, с Евромайданом появляется и формируется вполне связанная, оформленная и практически действующая идеология. Это идея разделенной нации, которая снимает любые вопросы об институциональной системе — о представительстве, о праве, о международном устройстве, и, напротив, создает искусственную, мифологическую конструкцию, в центре которой тезис о существовании органического целого — тысячелетней России. Это вера в единство по крови или происхождению как в основу общественной солидарности.
Здесь важно не только что говорится, но и что при этом вытесняется. А вытесняется идея многообразия, представительства, прав и ценности отдельного человека или групп населения. И это очень опасно, потому что основа современного общественного устройства — это именно представительство, позволяющее согласовывать и гармонизировать различные общественные интересы.
Мне могут возразить: все исторически известные тоталитарные идеологии проспективные, они обещали тысячелетний рейх, коммунизм и прочие сияющие образы будущего, а эта — нет.
Вообще-то тоталитарные идеологии обычно сочетали светлые перспективы с архаикой. Точнее, предполагали воспроизвести очищенное от недостатков, идеальное прошлое современными средствами и технологиями — будь то расовое превосходство в нацизме или архаическая утопия общины как государственное целое и с новейшими технологиями в коммунизме.
Кроме того, все тоталитарные идеологии включают и фактор, который постоянно мешает реализации утопии, — это враги. Это еврейский заговор, это классовые враги или, как у нас сейчас, — американцы, Запад. Очень важный тезис для всех тоталитарных идеологий — это «гнилая» либеральная демократия, "разложение". А противостоит этому "здоровое начало" – возрождение нации и государства, возвращение к традиционной морали.
— Я, честно говоря, тоже не вижу в нынешней отечественной конструкции привлекательного для толпы проекта и образа будущего. Вижу только архаику — вплоть до явного мракобесия. Нет ли здесь какого-то методологического сбоя? Может, то, что у нас сегодня созревает, вовсе и не тоталитаризм?
— Сбоя нет. Особенность нашего, имитационного или рецидивного, тоталитаризма: нынешний режим не изобретает новые программы, он берет остатки старой и склеивает.— Такой прихотливый постмодернизм?
— Ну, похоже. Почему я и говорю, что это не продуктивная власть, она пытается рутинизировать последствия краха СССР, эклектически соединяя нужные для себя элементы, но не в состоянии произвести конструкцию или образ будущего, привлекательные прежде всего для молодежи. Там, например, нет идеи социальной мобильности.
— Идея мобильности — это одна из самых мощных движущих сил прежних тоталитарных обществ.
— Именно так. Было обещание карьеры (вполне реалистичное в условиях массового террора, «освобождающего» должности), было ощущение подъема, строительства нового общества и т.п. Здесь же максимум, что можно обещать, — это возрождение России на базе воспроизводства традиционных ценностей с противостоянием здоровой православной державы Европе, потерявшей свои христианские основания. На образ будущего это явно не тянет. Кстати, оппозиция пока тоже не в состоянии его предложить.
— А причина этого – не в самом ли запросе общества? Ведь элитные группы не просто вбрасывают что-то в общество, они до этого еще что-то в этом обществе собирают, «подслушивают», потом творчески перерабатывают под свои интересы, а потом уже вбрасывают. Нет ли здесь ощущения утомленности самого общества, которая не дает возможности любым — прогрессивным ли, реакционным ли — элитным группам «вытащить» из него этот образ будущего?
— Это именно так, и в этом, мне кажется, самая тяжелая проблема и, если хочешь, причина тоталитарного рецидива. Потому что у общества нет сил сопротивляться. Самая большая проблема, с которой мы сталкиваемся, — это процессы саморазрушения общества и человека. Связано это с инерцией приспособления к репрессивному государству, с адаптивностью через понижение.
При таком устройстве власть монополизирует право выступать от имени социального или национального коллективного целого. Претендуя на то, чтобы представлять общие ценности, она тем самым отказывает людям в признании их самодостаточности, их достоинства. А политически это выражается в устранении многопартийности и структур гражданского общества, в их подавлении. Это не отдельные вещи, а взаимосвязанные. Это, собственно, и есть социологическое выражение насилия, потому что насилие строится на том, что насильник, использующий средства принуждения, отказывает другому в признании его самодостаточности, естественности его прав, интересов, желаний, возможностей и всего прочего, навязывая свое понимание того, чем является он сам и окружающий его мир. Отсюда возникает идея бескачественности большинства, которое для патерналистского государства всего лишь объект управления либо источник ресурсов для себя. Это большинство лишено каких-то своих собственных автономных, неотчуждаемых качеств и достоинств.
Если интересы государства превыше всего, то нет никакого логического или морального, правового барьера между уничтожением продуктов и уничтожением отдельных групп населения, объявленных врагами народа.
Если власти решают — что есть мораль, что есть искусство, что достойно, а что нет, что есть история, как заниматься сексом и как воспитывать детей, — то это признаки установления тоталитарного контроля. Конечно, мы пока имеем дело лишь с попытками его навязать. Но мне важно сейчас подчеркнуть именно интенцию на это.
Неспособность представлять самих себя и готовность принимать власть как держательницу коллективного целого — равнозначно оправданию институтов насилия, принятие их как должного. Идея приоритета коллективных значений над ценностью частной жизни — это дисквалификация индивидуального субъективного начала, прав человека и гражданина. Когда это принимается или не вызывает сопротивления, то последствия оказываются разрушительными и для отдельного человека, и для общества в целом.
Но это не сегодняшний результат, это инерция непроработанного советского прошлого. Это сохранившаяся привычка к насилию. И мы с этим постоянно сталкиваемся, когда одни и те же люди говорят: «Да, действительно, Сталин виновен в уничтожении миллионов людей», и с другой стороны: «Он великий человек, он организатор Победы, и он сделал страну великой». В итоге мы получаем, если хочешь, социальный идиотизм. Это вот та «выученная беспомощность», о которой я уже говорил.
Если была бы продуктивная работа элит, то, конечно, произошла бы какая-то рационализация ситуации, и она была бы не столь драматичной. Но сегодня элит нет, они стерты. Мы имеем дело с тем, что Левада называл «назначенные быть элитой». Потому что власть решает, кто великий ученый, кто великий писатель, великий политик, полезный общественный деятель, что можно делать, а что нельзя.
— Есть ли в современной общественной науке понимание особенностей тоталитарных тенденций на современном этапе?
— Я думаю, что критики тоталитаризма исходили в основном из описаний конкретных режимов, известных истории, в то время как мы сегодня имеем дело с проблемой выхода из тоталитаризма, совершенно не разработанной. Как известно, нацистский и фашистский режимы были разрушены в ходе военного поражения. Советский же режим рухнул изнутри, но частично. И основные институты его — прежде всего организация власти и политическая полиция — сохранились. И еще. Катализатором, ускорителем процесса возвращения к тоталитарным практикам стала, несомненно, реакция власти на массовые протесты 2011—2012 годов, когда режим почувствовал угрозу со стороны формирующегося среднего класса и сумел его расколоть.
— Расколоть, запугать и натравить то, что называют «молчаливым большинством» на протестующее меньшинство.
— Которое, собственно, и являлось средой, в которой были требования институциональных реформ.
— А какую роль во всем этом играет укрепившаяся в очередной раз в нашей истории концепция особого пути России?
— Особый путь — это глубочайший комплекс массового сознания, характерный для общества догоняющей, но не завершенной модернизации. Очень важным фактором массовой фрустрации населения стало формирование у нас потребительского общества. Явление совершенно новое и неосмысленное. Наверх вышло подсознание брежневского времени принудительного распределения, уравниловки, вечного дефицита, бесперспективности. Сегодня – пожалуйста, покупай, если у тебя есть деньги! Реальные доходы населения действительно росли, на чем и держится нынешний режим. Если брать показатели за 25 лет с момента последнего советского года, то доходы населения выросли в 1,6 раза. А если брать с нижней точки — кризиса 1998-го, то почти в 4 раза (восстановление сильно упавшей экономики было достигнуто лишь к 2004 году, отсюда и такие цифры).
Но распределение этого прироста (фактически – углеводородной ренты) крайне неравномерное, и получили выигрыш от этого прежде всего приближенные к власти группы: на их долю приходится примерно 45% всего прироста. Возникло крайнее неравенство, какого никогда не было. А соответственно, и сильнейшее чувство социальной зависти, несправедливости социального порядка. И в этом смысле никаких иллюзий в отношении власти нет: представление о власти, что она коррумпированная, эгоистичная, наглая, плюющая на обычных людей, — прослеживается во всех наших исследованиях.
— А какое отношение к этому имеет «особый путь»?
— Но власть, как мы говорили, — держатель коллективных ценностей, поэтому с ней не спорят. Возникает психологическая сшибка. Особый путь — это защитный барьер против болезненного сопоставления положения дел в стране и в «нормальных странах». Это комплекс «не хочу даже сравнивать», это закрытие от всего внешнего. Это понятие абсолютно пустое: все попытки как-то определить, что такое «особый путь», — кончаются полным фиаско. Это защитная реакция, если хочешь, это выражение своей несостоятельности.
— В мифологической форме.
— Но миф — тоже реальная вещь, если действует на людей. И выражалось это в очень сильном чувстве утраты статуса великой державы. Потому что единственная возможность неболезненного сопоставления с развитыми странами — это то, что «мы — великая держава». И настроения типа «Верните нам статус великой державы!» начали проявляться еще до прихода к власти Путина. Чувство причастности к великой державе компенсировало все убожество повседневной жизни, согласие на бедность и подчинение, на насилие. Это готовность терпеть ради сохранения великой державы.
— Видимо, отсюда и готовность к ограничению свобод и сопровождающей это некоей репрессивности. Не той, когда миллионами расстреливают, а в более классическом, менее кровожадном понимании этого термина.
— Совершенно верно. Капиллярная репрессивность, которая пронизывает всю плоть, все ткани социальных отношений.
— Откуда такая готовность игнорировать «рацио» и переходить на мифологический уровень оценки жизни, истории, прошлого, настоящего, будущего? Это что? Боязнь столкновения с реальной жизнью?
— Отчасти это страх нового, страх того, что все реформы принесут только ухудшение жизни (а для провинции — это зачастую реальность). А, кроме того, что очень важно, другого способа придать себе значимость, кроме как воспользоваться языком насилия, нет. Мне очень нравится выражение Сенеки: «Наглость — это признак ложно понятого величия». Звучит вполне современно.
— Если не работают институты, которые призваны регулировать и налаживать отношения между людьми, между категориями людей, то что остается?
— Понимаешь, перестроечная идеология была такая: вот мы разрушим монополию КПСС, и сразу возникнет освобожденный человек, который будет добр, умен, свободен, солидарен, и все прочее. А поднялся другой человек: ущемленный, злобный, принявший насилие как единственный код и норму социального поведения, признающий государство как стационарного бандита, устанавливающего свои нормы и свое право на насилие.
— Есть ли какие-то оптимистические элементы в опросах, показывающие неготовность наших людей к тоталитарному будущему?
— Ну, во-первых, все время есть какие-то импульсы противодействия. Если возьмем протестное движение 3–4-летней давности, то оно было не политическим, а скорее моральным. Оно отстаивало право на честность, справедливость, достоинство. «Не воруйте голоса на выборах!», «Если побеждаете, то делайте это честно!». Это говорит о том, что общество не окончательно разрушено.
И потом: при нынешнем прессинге на общество постоянно появляются общественные инициативы, различные формы волонтерства. Это тоже говорит о том, что общество не окончательно мертвое. Другое дело, что политически эти контрдвижения почти никак не представлены.
— Есть ли в сегодняшнем российском обществе запрос на демократию?
— Примерно у 10% населения. Это более образованные, более инициативные люди. Плохо то, что в нынешней ситуации это меньшинство оказалось в ситуации полной растерянности и либо отъезжает (имеем явный миграционный отток), либо дезориентировано и пребывает в депрессивном состоянии.
Главная проблема нынешнего усталого общества — это где найти силы для некоторого идеализма, для нового подъема.